Окно в белую деревню евтушенко. Евгений Александрович Евтушенко Окно выходит в белые деревья…

Евгений Александрович Евтушенко

Окно выходит в белые деревья…

Вступительная статья: «Небалованный»

В 1964 году один иностранец попал на «концерт Евтушенко в Медицинском институте» и попытался осмыслить увиденное: набитую битком аудиторию, жесты длиннорукого тощего поэта, его сомнамбулический голос и горящий взгляд голубых глаз. Иностранцу хотелось понять, что всё это значит. Он записал: «Я его люблю как явление природы».

К середине 60-х годов это явление уже обрисовалось, причем в мировом масштабе. Евтушенко собрал такое количество читателей и слушателей, какое до него в русской поэзии не собирал никто. Включая Пушкина, Маяковского и Есенина, популярность которых, отчасти в силу тогдашних технических возможностей, не достигала таких гомерических размеров, как у этого сибирско-московского шкета, ставшего полпредом то ли стиха, то ли государства, то ли еще чего-то, выходящего вообще за привычные рамки. Я сам слышал в Болгарии (как раз в том самом 1964 году), как люди, прослышавшие о его приезде, принимал его то ли за циркового борца, то ли за иллюзиониста: знали, что «едет Евтушенко», но не знали (или не хотели показать, что знают), кто он и с чем едет.

Разумеется, это было явление, возможное лишь в эпоху массовых действ и чувств, да еще при том условии, что на Россию (то есть на СССР) полмира смотрело со страхом и ненавистью, полмира - с надеждой и любовью. Учтем и то, что поэзия на какое-то историческое мгновенье стала тогда универсальным знаковым языком. Учтем, наконец, и то, что такая ситуация вряд ли когда-нибудь повторится, и сделаем неизбежный вывод, что перед нами случай уникальный.

«Мне повезло… Жизнь подарила мне такую прижизненную славу, которая не выпадала на долю поэтов, гораздо лучших, чем я».

Признание знаменательное, и во второй своей части даже более интересное, чем в первой. То есть, поэт, осознающий, что эпоха вознесла его на гребень, понимает, что он как поэт - «не лучший». Чтобы решить, так это или не так, надо прежде договориться, что такое в поэзии - «лучший». Если речь идет об отборе строчек, о технической взыскательности и о безукоризненности вкуса, то Евтушенко действительно уступает «лучшим» своим соратникам. Но самое поразительное: он это знает, он на это идет сознательно, он на это осознанно запрограммирован. В конце концов, вопрос об отборе «лучших» решается почти арифметически: из 25 тысяч строк отбирается 700. Остается вопрос: сохранит ли отобранное печать всеподлинности или будет дистиллировано? Фет, как техник стиха, «хуже» Майкова или Полонского… Но, видимо, техника стиха - еще не всё в поэзии, которая есть явление духа, явление жизни, «явление природы», наконец. И евтушенковское «дурновкусие» оказывается такой же неотъемлемой чертой его бытия, как и его подмывающее обаяние. Стало быть, начинать надо не с того, хороши или плохи строчки, и нет ли поэтов «лучше», а с того, какая личность выявляется в этих, и только этих строчках, с того, какая тут заложена судьба и, наконец, с того, зачем и чем эта судьба заложена.

Ситуацией?

Да, всемирно-исторической ситуацией. Состоянием мира, который располосован только что пронесшейся мировой войной, а точнее, двумя мировыми войнами, между которыми была такая «передышка», что хуже войн. Страна, избежавшая гибели, лежит ощетиненная, она боится поверить в то, что драки уже нет. Когда румяный комсомольский вождь , повторяя седовласого советского классика, говорит, что на переднем крае надо ставить пулеметы, а не ресторанные столики, он действительно отражает тогдашнее состояние умов и душ. Какие там столики, до них еще далеко! А речь о том, чтобы не гробить парламентеров! Но и не допустить братания!

В глубине души-то они уже готовы и к братанию, недавние смертельные противники. Но страх сковывает. Страх своих же! Страна действительно ощетинена - пулеметами, пушками, ракетами. Души скручены страхом и ненавистью. Кто решится в этой ситуации выйти перед строем с белым платочком, не рискуя, что его прошьют пулями!

Крутой правдолюбец, который вострубит: «Жить не по лжи!» и проклянет колючую проволоку? Нет, он не высунется до 1962 года! Ему головы не дадут поднять, рта раскрыть!

Может, вчерашний школяр разжалобит сердца, грустный солдатик с печальной песенкой на устах? Да его прибьют как дезертира! И он до 1960 года не рискнет запеть.

И вот за десять лет до этих первоапостолов разоружения, еще при жизни безжалостного Генералиссимуса, в мертвой зоне ничейного пространства показывается фигура пронзительно голосящего мальчишки.

«Граждане, послушайте меня !..»

Он идет расслабленной походочкой огольца из Марьиной Рощи. На его острых скулках то ли сибирский румянец, то ли нервак, цветущий красными пятнами. У него длинный, любопытный, буратинистый нос и доверчивые, заглядывающие в самую душу глаза. В его песенке нет ничего ни от трубного гласа, ни от похоронного плача. Но - такая шарманочная простота и такая детская, безоглядная, обезоруживающая, искренняя любовь КО ВСЕМУ НА СВЕТЕ, что ни у кого (ни у кого на свете!) духу не хватает взять это непонятное явление природы на мушку.

Потому что это явление - не только порождение ситуации, оно - знак выхода из ситуации.

«Мы происходим из происходящего ».

Первая книжка Евтушенко, вышедшая в 1952 году, - «Разведчики грядущего». Он много каялся впоследствии за ее наивность, советскость и прочее. Зря каялся: главное-то уже в той книжке нащупано, сразу.

Он действительно разведчик. Мальчишка-разведчик (недаром же задал Андрею Тарковскому портретный канон для будущего «Иванова детства»). Лазутчик в грядущее.

В грядущем: потепление и заморозки, иллюзии и предательства, опьянение свободой и унижение державы, гром побед и немота банкротств, триумф и бессилие.

И он - всему этому разведчик, всему верящий, все подхватывающий, от всего заболевающий, но все пробующий, искусный, как уличный жонглер, и естественный, как сама природа.

Он ничего не пропускает и до всего добирается первым.

В перечне свобод, за которые он борется вместе с поэтами его поколения (эти свободы он неоднократно перечисляет в перечнях: свобода от цензуры, свобода от бюрократов, свобода от очередей, свобода любить, как любится и т. д.), на первом месте неизменно стоит у него - свобода ездить куда вздумается…

А про ГУЛАГ не знал, что ли? Знал отлично: оба деда в лагерях сидели, один там и сгинул. Так почему не взвыл, не поднялся? В голову не пришло… А за свободу выезда сразу поднялся, с первых же звуков! Хочу весь мир увидеть! Не хочу знать никаких границ!

Впоследствии всё это дало отечественным насмешникам повод увидеть в Евтушенко вечного международного туриста, а зарубежным - «коммивояжера молодой злости» (юмором родные старики прикрывали тревогу, а злостью сердитые юнцы открещивались от завещанной Маяковским собственной советской гордости).

Злости у Евтушенко не было (и нет), а вот действительная жажда увидеть весь мир - была (и есть). И коллекционирование посещенных стран - факт (94 страны - подсчитал же!). Только это - не туристский азарт, это - врожденное ощущение, что мир - твой. Изначально. И значит, всякое препятствие братанию с миром есть вопиющее насилие над природой личности!

Он уверен, что всё, чего у него почему-то нет, у него украли, отобрали! Его тяга к экспроприации в ответ на обделенность - это же вывернутое наизнанку всеобладание! Назвать собрание своих стихов - «Краденные яблоки»: это надо же! Он не вынес бы, если бы у него впрямь отняли бы хоть что-то из присвоенного им изначально целого мира! Всё нужно, всё дорого! Прежде чем прогреметь на весь мир, он еще в 1955 году предупредил: «Границы мне мешают, мне неловко не знать Буэнос-Айреса, Нью-Йорка!» И прежде чем заявить о своих межконтинентальных аппетитах, он просмаковал заплеванный шелухой от семечек подмосковный перрон и слушал упоенно паровозные гудки под пластинку «Самара-городок» Розы Баглановой. И обследовав «туфли из Гавра, бюстгальтер из Дувра », немедленно вернулся встретить «рассвет над Леной » и выяснить попутно, что крановщик Сысоев грузит на баржу «контейнеры с лиловыми кальсонами и черными трусами до колен ». И, как его там, «Черновицы или Черновцы »… и «вы выбираете вишни и спрашиваете у торговок, почем у них огурцы…» Ненасытен. Неукротим. Неуёмен.

Между прочим, именно эта неуемная жажда подробностей, это гурманское перебирание впечатлений («раблезианское» - сказал он о себе сам), наверное, и помешало Евтушенко как поэту стать «лучше». У него всегда перебор материала. Не может остановиться. Но - какая энергия, какая магия присвоения!

Этой энергии, - кстати, хватило еще и на то, чтобы сделаться попутно киноактером, кинорежиссером и фотохудожником. Я уже не говорю о литературных жанрах: публицистике и прозе, где подробности идут потоком, - художественная структура проседает под их напором!

Полюбить «что-то одно»?!

«Меня спасало то, что я никогда не любил что-то одно, а любил слишком многое в жизни, чтобы от нее отказаться потому, что меня обманула лишь одна ее составная…»

Потрясающее признание. Он всю жизнь потому и перебирает «составные», что они «обманны». Даже если их собрать и «срастить», - всё равно они обманны и призрачны, а истинно то, что брезжит за этими составными. Какая-то «форма», которую надо наполнить «содержанием». Какая-то «мечта», которая должна осуществиться. Какое-то «первородное звучание», которое надо вернуть «словам».

Это чувство - с самого начала: сначала дайте что-то выкрикнуть, а что именно выкрикнется, - потом станет ясно.

«Мы с вами отомстим талантливо тем, кто не верит в наш талант».

Его переспрашивали (причем без всякой иронии): ты скажи, ЧТО ты хочешь выразить с помощью таланта. Его обвиняли в легковесности, поверхностности, всеядности. Он соглашался, тут же вводя эти определения в стихи, наполняя их содержанием, неуловимым для определений.

Жизнь подставила ему зеркало в виде пляжных графоманов с итальянского фестиваля поэзии: те тоже не знали, что их томит и мучит, но, расталкивая всех, непременно желали «заявить о себе».

Он не принял иронии судьбы: томившее и мучившее его «что-то» было слишком сильно, чтобы учитывать «составные» чужих амбиций.

Какую бы «составную» собственной жизни он ни брал, она оказывалась «ничем» в свете того, что было «всем». Бешеная энергия, подхваченная им у эпохи, таяла и рассеивалась по мере того, как умирала сама эпоха. Это было его «всё», и оно исчезало как призрак. Он спасал частности, пытаясь остаться «всем». «Всем временам однолеток, земляк всем землянам и даже галактианам» , он не мог не понимать, что нельзя «понятым быть здесь и там», что под ногами пустота и что «кто был ничем, не станет всем». А кто был изначально «всем»? Не останется ли он «всем» - чисто символически?

Он отвечает как истинный сын своего времени, как сын своего поколения, поколения последних идеалистов советской эпохи: кто изначально вобрал в себя «всё», тот никогда не будет опустошен. Даже если не найдет этому «всему» подлинного имени.

Перебор имен - это все тот же перебор «составных» жизненного потока: всё пробуется и всё отбрасывается: не то! И в интиме, и на митинге. На грани между «любовной лирикой» и «гражданской» видишь, что никакой «грани» нет.

А собственно, кто ты такая,

с какою такою судьбой,

что падаешь, водку лакая,

а всё же гордишься собой.

А собственно, кто ты такая,

когда, как последняя мразь,

пластмассою клипсов сверкая,

играть в самородок взялась?..

А собственно, кто ты такая

и, собственно, кто я такой,

что вою, тебя попрекая,

к тебе прикандален тоской?

Прячась за того же Блока, он мог бы назвать это стихотворение: «Фаине» или «Коломбине». Или, не прячась: «Алданочке», «Португалочке», «Калифорниечке»… А мог бы назвать: «Мировой Революции». Или: «Всемирной Истории».

Он назвал это стихотворение: «России».

Еще бы: «История века дописана: мы оказались в постскриптуме».

Мировой истории с нами теперь делать нечего: нас из нее вышибли.

Но «что-то», из чего нас вышибли, саднит и ноет. «Что-то в нас всех сидит глубже, чем Сталин и Ленин. Наша свобода смердит лагерным тленом, растленьем»

Хотели свободы - получили разгул. Хотели стереть все границы - получили уравнение: «Где грань меж Магаданом и Майданеком?»

Искали виноватых? Пожалуйста: «Иван-дурак, Исак-дурак… Народов братство было люто. Шли по велению вождя то русский, то грузин в малюты…»

И все это - под красным флагом.

Лежит наш красный флаг

в Измайлове в растяг.

За доллары его

толкают наудачу.

Я Зимнего не брал.

Не штурмовал рейхстаг.

Я - не из «коммуняк».

Но глажу флаг и плачу.

Лучше бы брал, штурмовал. Страшно терять «всё», когда тебя этим «всем» наделили, а оно оказалось «призрачно». Такое не определить. Только пережить.

Одно определение точно:

«Я был последним советским поэтом».

Не вижу причин сокрушаться по этому поводу. Евтушенко - последний в ряду больших советских поэтов. Ряд достойный. Судьбу не выбирают.

Он был зачат в палатке геологов над Ангарой - там, где впоследствии встала Братская ГЭС, - и появился на свет в Нижнеудинской больнице. Советской власти было тогда неполных пятнадцать. Когда пятнадцать исполнилось ему самому, он бросил школу, поехал в Казахстан, нанялся рабочим в геолого-разведочную экспедицию и долбил ломом породу, пока не скопил денег на пишущую машинку. Еще через пятнадцать лет его стихи знал весь мир, и иностранец, попавший на его «концерт» (между прочим, это был Джон Чивер), не зная, как всё это понять, сказал, что это «явление природы».

Евгений Евтушенко аккумулировал энергию своего времени. Он полюбил эпоху самозабвенно. И она ему ответила взаимностью. Что не помешало ей самозабвенно лупить его. Таков был стиль времени. Он дрался в ответ, спорил, когда его называли любимчиком, сравнивал себя с ломом, крушащим стены, с тараном, проламывающим преграды. Он был «ужасное дитя» матери-эпохи. Таковым, надо думать, он и войдет в ее историю.

Напомню азбучное правило: в стихе решает не то, «про что» говорится, а то, «что» говорится, и говорится не столько словами, сколько разрядами ликующей энергии меж слов:

Целовали меня, а я - как нецелованный.

Баловали меня, а я - как небалованный.

Слышите, как искрит?

Лев АННИНСКИЙ

«Окно выходит в белые деревья…»

Л. Мартынову

Окно выходит в белые деревья.

Профессор долго смотрит на деревья.

Он очень долго смотрит на деревья

и очень долго мел крошит в руке.

Ведь это просто -

правила деленья!

А он забыл их -

правила деленья!

подумать -

правила деленья.

Ошибка на доске!

Мы все сидим сегодня по-другому,

и слушаем и смотрим по-другому,

да и нельзя сейчас не по-другому,

и нам подсказка в этом не нужна.

Евгений Александрович Евтушенко

Окно выходит в белые деревья…

Вступительная статья: «Небалованный»

В 1964 году один иностранец попал на «концерт Евтушенко в Медицинском институте» и попытался осмыслить увиденное: набитую битком аудиторию, жесты длиннорукого тощего поэта, его сомнамбулический голос и горящий взгляд голубых глаз. Иностранцу хотелось понять, что всё это значит. Он записал: «Я его люблю как явление природы».

К середине 60-х годов это явление уже обрисовалось, причем в мировом масштабе. Евтушенко собрал такое количество читателей и слушателей, какое до него в русской поэзии не собирал никто. Включая Пушкина, Маяковского и Есенина, популярность которых, отчасти в силу тогдашних технических возможностей, не достигала таких гомерических размеров, как у этого сибирско-московского шкета, ставшего полпредом то ли стиха, то ли государства, то ли еще чего-то, выходящего вообще за привычные рамки. Я сам слышал в Болгарии (как раз в том самом 1964 году), как люди, прослышавшие о его приезде, принимал его то ли за циркового борца, то ли за иллюзиониста: знали, что «едет Евтушенко», но не знали (или не хотели показать, что знают), кто он и с чем едет.

Разумеется, это было явление, возможное лишь в эпоху массовых действ и чувств, да еще при том условии, что на Россию (то есть на СССР) полмира смотрело со страхом и ненавистью, полмира - с надеждой и любовью. Учтем и то, что поэзия на какое-то историческое мгновенье стала тогда универсальным знаковым языком. Учтем, наконец, и то, что такая ситуация вряд ли когда-нибудь повторится, и сделаем неизбежный вывод, что перед нами случай уникальный.

«Мне повезло… Жизнь подарила мне такую прижизненную славу, которая не выпадала на долю поэтов, гораздо лучших, чем я».

Признание знаменательное, и во второй своей части даже более интересное, чем в первой. То есть, поэт, осознающий, что эпоха вознесла его на гребень, понимает, что он как поэт - «не лучший». Чтобы решить, так это или не так, надо прежде договориться, что такое в поэзии - «лучший». Если речь идет об отборе строчек, о технической взыскательности и о безукоризненности вкуса, то Евтушенко действительно уступает «лучшим» своим соратникам. Но самое поразительное: он это знает, он на это идет сознательно, он на это осознанно запрограммирован. В конце концов, вопрос об отборе «лучших» решается почти арифметически: из 25 тысяч строк отбирается 700. Остается вопрос: сохранит ли отобранное печать всеподлинности или будет дистиллировано? Фет, как техник стиха, «хуже» Майкова или Полонского… Но, видимо, техника стиха - еще не всё в поэзии, которая есть явление духа, явление жизни, «явление природы», наконец. И евтушенковское «дурновкусие» оказывается такой же неотъемлемой чертой его бытия, как и его подмывающее обаяние. Стало быть, начинать надо не с того, хороши или плохи строчки, и нет ли поэтов «лучше», а с того, какая личность выявляется в этих, и только этих строчках, с того, какая тут заложена судьба и, наконец, с того, зачем и чем эта судьба заложена.

Ситуацией?

Да, всемирно-исторической ситуацией. Состоянием мира, который располосован только что пронесшейся мировой войной, а точнее, двумя мировыми войнами, между которыми была такая «передышка», что хуже войн. Страна, избежавшая гибели, лежит ощетиненная, она боится поверить в то, что драки уже нет. Когда румяный комсомольский вождь , повторяя седовласого советского классика, говорит, что на переднем крае надо ставить пулеметы, а не ресторанные столики, он действительно отражает тогдашнее состояние умов и душ. Какие там столики, до них еще далеко! А речь о том, чтобы не гробить парламентеров! Но и не допустить братания!

В глубине души-то они уже готовы и к братанию, недавние смертельные противники. Но страх сковывает. Страх своих же! Страна действительно ощетинена - пулеметами, пушками, ракетами. Души скручены страхом и ненавистью. Кто решится в этой ситуации выйти перед строем с белым платочком, не рискуя, что его прошьют пулями!

Крутой правдолюбец, который вострубит: «Жить не по лжи!» и проклянет колючую проволоку? Нет, он не высунется до 1962 года! Ему головы не дадут поднять, рта раскрыть!

Может, вчерашний школяр разжалобит сердца, грустный солдатик с печальной песенкой на устах? Да его прибьют как дезертира! И он до 1960 года не рискнет запеть.

gastroguru © 2017